Пацифизм как утопическая совесть мира.
- Mir Vsem
- May 25
- 10 min read
Пацифизм принято считать моральной добродетелью почти безоговорочно. Отрицание насилия, вроде бы, выглядит безусловным благом. Но всё ли так просто?
Дадим сначала определение. Пацифизмом называют систему взглядов, в основе которой лежит отказ от насилия как средства разрешения конфликтов. Однако именно в этом возникает фундаментальная сложность восприятия его как явления. Пацифизм не говорит, как надо – он лишь отрицает, как не надо. Это система с негативным определением, в которой отсутствует позитивная программа. Из-за этого пацифизм часто становится «удобным союзником» различных идеологий и получает звания христианский, анархический, исламский. Он легко приспосабливается, но не формирует цельного пути.

Пацифизм как «отказ без альтернативы»
В мире идеологий, где каждая система предлагает проект будущего – пацифизм лишь указывает на тупик. Он говорит «нет» насилию, но не отвечает, чем его заменить. Поэтому пацифизм можно приклеить почти к любой мировоззренческой матрице, где он будет украшением, но не основанием. Христианский пацифизм черпает силу в Евангелии, анархопацифизм – в критике государства, исламский – в переосмыслении джихада как внутренней борьбы. Но все они берут «как надо» не из самого пацифизма, а из прилагательных, стоящих рядом.
Что считать насилием?
Вторая сложность состоит в том, что в реальности, окружающей нас (объективной, а не идеальной) неясно, что именно считать насилием. Если речь идёт лишь о войне, пацифизм становится синонимом антимилитаризма. Но стоит расширить рамки – включить, скажем, угнетение, социальную несправедливость или «агрессивный тон» – и пацифизм оказывается на грани размывания. Сегодня, в эпоху «токсичности», насилием, переступанием личных границ субъекта называют и интонации, и выбор слов и даже сильный запах духов в лифте.
Когда мы слышим слово «насилие», чаще всего мы представляем удары, кровь, войну, побои. Всё это, бесспорно, насилие. Но это лишь видимая часть, крайняя и наиболее осязаемая форма силы. Но насилие начинается раньше. Оно и тоньше, и глубже. Христианский парадокс, например, может состоять в необходимости «поженить» между собой такие высказывания Христа, как «Царство Божие нудится (то есть буквально – берется силой, то есть усилием, то есть насилием)», «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас», «Нет больше той любви, как если кто положит душу (жизнь) свою за друзей своих», «А Я говорю вам – не противьтесь злому» и многие другие. Мы видим взаимоисключающими не только призывы Христа, но и исполнение их Им. «Ударившему тебя по левой щеке подставь и правую» - с одной стороны, и «Если Я сказал злое – свидетельствуй о зле, а если доброе – за что бьешь Меня» на суде синедриона – с другой.
Насилие как объективация.
У Юрия Шевчука в песне «Солнечный свет» блестяще подмечено:
«При коммунизме человек теряет личность, батальонам она не нужна/ Капитализм человека делает вещью, а на каждую вещь есть вор».
Симона Вейль, одна из самых пронзительных христианских философов-проповедников идеи пацифизма XX века, в своём эссе «Илиада, или поэма силы» писала, что насилие, прежде всего, превращение человека в вещь. Когда душа сворачивается в точку, а тело становится «более пригодным для коршунов, чем для супруг своих, милые видом».
Сила же – не просто способ добиться своего, но способность заставить замолчать внутренний голос другого. Не потому, что ты убедил, а потому что ты прижал. Насилие – всегда обезличивание. Сначала – словами. Далее – законом. А уже затем – автоматом.
В каждом из нас есть две субличности «думающий» и «доказывающий». И что бы ни думал «думающий» - «доказывающий» это всегда докажет и обоснует.
Моральный закон, вложенный в нас, который Канту вместе со звездным небом, доказывал бытие Бога – непреложен. Человеку (если он психически здоров) убить другого невыносимо сложно. Поэтому на протяжении всей истории мы наблюдаем, как работает «доказывающий» - нужно расчеловечить или объективировать неугодного. «Евреи – не люди, паразиты, опухоль на теле человечества» - и вот вам Освенцим. «Это не люди, а враги государства» - вот вам ГУЛАГ. «Кацапы, хохлы, орки, укрохохлы, укропы, москали, чарли, жиды» - все это примеры работы «доказывающего», чтобы развоплотить человека, свести его к набору аминокислот, жиров, белков и углеводов. Сделать животным, чтобы преодолеть запрет морального закона и иметь право и возможность убить.
Другой известный пацифист Йохан Галтунг, основоположник современной социологии мира, предложил различать три уровня насилия:
1. Прямое насилие – физическое. Убийства, побои, пытки, сексуальное насилие, война. То, что легко обнаруживается и просто маркируется.
2. Системное насилие. Невозможность получить образование, медицинскую помощь или справедливый суд из-за расы, пола, класса. В таких ситуациях не бьют, но настойчиво вытесняют из жизненного пространства; не угрожают, не замечают; угнетают не кулаком, а инструкцией.
3. Культурное насилие – оправдание первых двух. Это язык, который делает угнетение незаметным, привычным и даже «естественным». Например, выражения подобные этим: «женщины – «слабое звено», «бедный «сам виноват», «хороших девочек не насилуют», или «все так живут». При таком раскладе насилие становится легитимизированным и даже частью нормы.
Галтунг утверждал, что культурное насилие опаснее физического, потому что оно невидимо. Оно, становясь фоном, запрограммировано на оправдание и делает невозможное допустимым.
Это позволяло пацифизму стать интеллектуальной системой, но и открывало дверь к тотальной подозрительности: любое социальное устройство могло быть объявлено насильственным – и значит, преступным. Пацифисту оказывалось необходимо бороться не только с армией, но и с языком, экономикой, школой, традицией. Когда пацифизм отказывается от насилия, он идет дальше лозунга «нет войне» и может быть противлением всей культуры подчинения. Но тогда возникает вопрос: где граница? Где заканчивается справедливость и начинается насилие? Где дисциплина, а где подавление?
В какой-то момент пацифист может сам стать носителем насилия, если начнёт принуждать других к своим идеалам. Это то, что случилось с самим Галтунгом: к концу жизни, обличая империализм и насилие Запада, он впал в радикальный антисемитизм. Идея мира, не имеющая пределов, превращается в новую агрессию.
Агрессор и жертва: размытая грань.
Насилие любит симметрию. Оно всегда хочет быть «ответом». В современном информационном мире часто звучит: «С обеих сторон гибнут люди». Это, действительно, так. И, действительно, пролитие крови необходимо остановить во имя более цивилизованных способов разрешения конфликта. Однако если мы отказываемся различать агрессора и жертву, мы тем самым размываем моральную ясность. Мы будто бы говорим: «Пусть просто прекратят. Кто бы ни начал».
Но если человек не имеет права сопротивляться и защищаться, то кто же тогда имеет право жить? Не перетекает ли при такой формулировке проблемы пацифизм в равнодушие? Трагедия пацифизма таится в утрате трагического взгляда. Настоящая трагедия умеет видеть, что бывают две правды, сталкивающиеся до крови. Пацифизм должен быть не нейтральностью, а любовью, готовой к страданию. Иначе он всего лишь холодное равнодушие, прикрытое благими словами.
Насилие как вызов духовности.
Для верующего человека насилие – это не столько политическая или социологическая категория, сколько экзистенциальная. Насилие, то есть достижение чего бы то ни было грубой физической силой – это не только помрачение образа Божия в человеке, но и откат от самой человечности. Не зря в культуре, искусстве, кино многократно подчеркивается, что любой убийца виден по выражению глаз. Эта страшная печать каинова братоубийственного греха (независимо от того, кто кого убил – если Бог Отец всех живущих, значит, человек человеку – брат) ложится на ум, сердце, лицо, душу. Психологи это явление назовут ПТСР.
Поэтому борьба с насилием – это не только про активизм. Это про тонкую, ежедневную духовную работу. Не дать себе стать частью системы давления. Не передавать боль дальше. Не говорить с позиций силы – даже если ты прав. Насилие – это не всегда кровь. Иногда это просто голос, говорящий: «Ты ничтожество».

История: пацифизм и война.
История показывает, что пацифизм легко трещит под натиском реальности. Пацифисты межвоенного времени нередко шли на фронт, когда приходило «настоящее зло». Эрнст Фридрих, основатель анархопацифизма и человек, создавший первый в мире музей пацифизма в Веймарской республике, автор лозунга «Krieg dem Kriege!» («Война войне!»), завершил свою жизнь героем вооружённого Сопротивления. Симона Вейль, автор «Поэмы силы», уехала помогать республиканцам в Испании. Альберт Эйнштейн, называвший войны абсолютным злом, говорил: «Я убеждённый пацифист… до тех пор, пока дело не доходит до Гитлера». Однако он подписал письмо к Рузвельту, зная цену ядерной угрозе, всё равно счёл её необходимой.
Что объединяет этих людей? То, что пацифизм, основанный на универсальном принципе отказа от насилия, не выдержал встречи с конкретным, воплощённым, безжалостным, истерическим злом. Пацифизм работает до поры, пока не возникает то, что требует жертвы, и где молчание становится соучастием. Утопии рушатся не от злобы, а от реальности.
Так убий или не убий: заповедь без сносок.
Может ли убийство быть оправданным? Возможно ли, что война иногда становится неизбежной? И обязан ли человек сопротивляться злу, если это сопротивление требует насилия? На эти вопросы не существует одного универсального ответа. Не потому, что истина относительна, а потому что истина в этих случаях раскрывается сквозь трагедию человеческой свободы, в которой не бывает лёгких решений.
Моё размышление выходит за рамки привычной дихотомии «да» или «нет», поскольку этическая сложность вопроса требует большей глубины и внутреннего усилия. Этический смысл убийства невозможно заключить в короткую формулу. Здесь всё требует контекста, а границы этого контекста сужаются до границ конкретной человеческой личности, её совести, её веры, её страха и её способности к любви.
Достаточно вспомнить фильм «По соображениям совести», где молодой герой, травмированный в детстве эпизодом насилия, даёт себе обет никогда не поднимать руку ни на кого. Когда приходит война, он оказывается перед страшной дилеммой: либо встать на сторону «глобального добра» и защищать, либо остаться верным своей клятве – не убивать ни при каких обстоятельствах. Он находит путь, в котором соединяются обе правды. Однако важно отметить: он не обвиняет тех, кто выбрал оружие. Он не становится моральным судией. Он просто делает свой выбор – и делает его не за других, а за себя. Именно в этом и заключается подлинная свобода.
С этой точки зрения, заповедь «не убий» раскрывается не как универсальный закон, но как глубоко личностное, персонифицированное обращение Бога к человеку. Заповедь должна рассматриваться в контексте Домостроительства – как выражение замысла Творца о мире и его устройстве, где нет места ни блуду, ни лжи, ни воровству, ни убийству, ни зависти, ни даже самой смерти. В Евангелии Христос прямо указывает, что даже суд как феномен является приметой мира, который пишет Homo perditus («человек падший/потерянный»): «примирись с братом твоим, пока ты с ним на пути». В Божественном плане нет вражды, нет разрушения, нет уничтожения. Всё, что есть – это избрание Жизни.
В мире, изуродованном падением, произошёл сбой. В реальность вошла энтропия – распад, конфликт, раздробленность. И человек, отпавший от изначального единства, уже не способен автоматически жить в согласии с замыслом. Поэтому исполнение заповеди всегда оказывается вызовом. Она стала восприниматься директивой, которая звучит одинаково для всех, но остаётся знаком пути, предложением, к которому каждый приближается по-своему.
Заповедь не может быть сведена к простому нравственному императиву. Это место встречи коллективного призвания и индивидуального голоса. Именно потому невозможно сказать: «должен быть как Борис и Глеб» или, напротив, «обязан взять в руки оружие». Эти крайности одинаково ошибочны, потому что подменяют свободный нравственный выбор внешним принуждением.
Евангельский пример с разводом прекрасно это иллюстрирует. Христос не даёт однозначного ответа, но возвращает к первозданному идеалу: «изначально так не было». Это важнейший богословский принцип. Все нормы даны в горизонте изначального замысла, но в падшем мире они реализуются через икономию (снисхождение к человеческой падшести, и немощи), через терпение, через путь. Вторичный брак может быть не грехом, а проявлением снисхождения к немощи (например, неспособность вдовца/вдовы хранить верность после смерти супруга и жить одиноко). Точно так же и участие в войне не обязательно является нарушением заповеди, но и не может быть признано её исполнением.
Если убийство совершается даже в условиях крайней необходимости, оно остаётся драмой, раной, нарушением замысла. Поэтому в прежние века воины, вернувшиеся с поля боя защитительной войны, то есть стоявшие на стороне правды и справедливости, на время отлучались от причастия и проходили епитимью. Это не осуждение, а свидетельство того, насколько велик вес каждого прерванного дыхания.
Когда человек поднимает оружие, он не просто убивает тело – он касается образа Божьего. Потому и вердикт прост и абсолютен: заповедь «не убий» не знает сносок. Каждый человек – это благословенная Жизнь. Он призван Богом из небытия в бытие к радости, к полноте пребывания с Творцом, а не к уничтожению. Поэтому, если только можно – не убивай. Не потому, что это запрещено, а потому что это недостойно света, в который ты призван.
Насильственное вовлечение в войну человека, который не способен или не хочет брать оружие, является грехом не меньшим, чем само насилие. Особенно страшно, когда такую милитаризацию формирует не реальная угроза, а пропаганда, когда кровожадная культура воспитывает поколение, для которого убийство – не трагедия, а «долг». Такие голоса и есть подлинные нарушители заповеди. Те, кто защищается, нарушают заповедь в меньшей степени, нежели те, кто героизирует насилие, придаёт ему ореол славы и романтики. «Проклят тот, кто соблазнит одного из малых сих, лучше бы ему и не родиться вовсе», ибо он экзистенциально ломает об колено, пользуясь властью и почти неограниченной силой.
Праведный гнев: о Богом вложенной агрессии.
Мы привыкли воспринимать агрессию как нечто злое и разрушительное, как силу, которая выходит за пределы человеческой меры и обращается против ближнего. Агрессивный человек вызывает опасение, ведь за этим словом часто кроется жестокость, нетерпимость, вспышка неконтролируемого гнева. Однако агрессия как таковая – это не проклятие и не дефект. Это энергия, вложенная в человека, сила движения, способность вступать в напряженное взаимодействие с миром не ради разрушения, а ради преодоления, ради удержания истины в ситуации искажения.
Агрессия может быть формой любви, если она направлена не на другого человека, а на собственную инерцию, слабость, духовную леность. В этом смысле она становится волей к жизни и к преображению. Такую агрессию митрополит Антоний Сурожский называет усилием над собой. В своей беседе «О насилии» он противопоставляет разрушительное насилие над ближним и внутреннее усилие, направленное к обретению подлинной свободы. Человек, стремящийся к Богу, неизбежно сталкивается с необходимостью сказать «нет» не ближнему, а самому себе, своему страху, своей страсти, своей нерешительности. Это и есть подлинное насилие в христианском понимании – насилие над тем, что препятствует полноте. Одним словом, агрессию необходимо правильно (или праведно) канализировать – позитивную ее реализацию мы встречаем в азарте ученого, неутомимости путешественника, в упорстве спортсмена, в несгибаемости игроков любых игр, в непоколебимом желании вылечить у врача и тд.
Праведный гнев – не эмоция, и не просто реакция на несправедливость. Это голос любви, проснувшейся в условиях лжи. Это пульс жизни, не согласной на смерть. Такой гнев не разрушает личность, но отстаивает её. Он не ищет врага, он встаёт рядом с тем, кто нуждается в защите. Христос, изгоняющий торгующих из храма, движим не ненавистью, а ревностью, им Он утверждает Его присутствие как чистоту и правду.
Праведный гнев – это не вспышка ярости, а очищенное несогласие с бездушием. Он не отвергает другого, а зовёт его к пробуждению. Он возникает там, где боль становится молитвой, а любовь к миру – ответственностью. Это и есть то напряжение, в котором рождается зрелый человек: не тот, кто сдерживает всё в себе, и не тот, кто разносит всё вокруг, а тот, кто умеет удерживать боль и не превращать её в обвинение.
Пацифизм как духовная прививка.
Возможно, пацифизм – не проект политического будущего, а нравственная прививка. Его нельзя реализовать до конца, но без него нельзя и жить. Он не спасает мир, но напоминает миру, за что его стоит спасать. Пацифизм – это не всегда стратегия, но всегда – определенная мера человеческой души.
И, наверное, пацифизм как манифестация мира без войны и убийства не реализуем, утопичен. Но его представители должны присутствовать в мире как голос благоразумия в общечеловеческом парламенте. Марина Цветаева такую позицию называла «над схваткой». Только заняв ее, можно стать голосом слабого. Эта, пусть и утопичная, идея позволяет не упростить сложное, не подменить трагедию схемой, не сделать из сострадания догму, определить сбой во вселенской «матрице», маркировать аномалию (чаще всего в лице одного или нескольких сошедших с ума и потерявших собственные границы представителей человеческого вида) различать добро и зло и одновременно помнить об извечном замысле Божьем.
Срединный (золотой) путь пролегает не между пацифизмом и агрессией, а через них. Через признание: «да, я злюсь», «да, я хочу ответить», «да, мне больно». И одновременно: «но я не хочу умножать зло». Путь человеческой зрелости, на котором страсть проходит трансформацию – не в безразличие, а в сострадание.
Агрессия говорит: «я не могу больше молчать».
Пацифизм говорит: «я не хочу бить/убить».
А милосердие говорит: «я буду рядом – даже в твоём гневе».
Безусловно, многие из тех, кто себя сейчас считают пацифистами и призывают окончить кровопролитие любой ценой, скорее, являются антимилитаристами. Но, в сущности, это не важно – антимилитаризм как манифест и политическое заявление тоже должен звучать громче бомб, пуль и человеческого плача. Пацифизм как утопия, как идеализированное восприятие межличностных отношений и устроение мира обязан существовать для того, чтобы уравновесить макиавеллизм и антиутопию, которую он формирует.
Протоиерей Сергий Рыбаков, бывший настоятель университетского храма св. мц. Татианы в Самаре.
Поддержать отца Сергия и его семью (матушка и 6 детей) пожертвованием:
с российских карт: https://za-odno.help/mir-vsem?id=recweUL53QQ3Shknh
пожертвование через сайт «Мир Всем» (банковские карты, Apple Pay, Google Pay): https://www.mir-vsem.info/donate